Languages

You are here

Поэма Б. Пастернака «905-й год» в советской журналистике и критике русского зарубежья

Научные исследования: 

Soviet Journalism and Russian Emigre Art on the Poem "905" by Boris Pasternak

 

Сергеева-Клятис Анна Юрьевна
кандидат филологических наук, старший научный сотрудник кафедры литературно-художественной критики и публицистики факультета журналистики МГУ имени М.В.Ломоносова, annaklatis60@yahoo.com

Anna Yu. Sergeeva-Klyatis
PhD, Senior Researcher, Chair of Literary Criticism and Publicism, Faculty of Journalism, Lomonosov Moscow State University, annaklatis60@yahoo.com

 

Аннотация
Статья представляет собой краткий обзор советской критики, посвященной разбору поэмы Б. Пастернака «905-й год». Во внимание автором статьи принимаются в основном рецензии, вышедшие по горячим следам только что опубликованной поэмы (1927). В статье вскрываются искажения или неадекватные прочтения текста поэмы современными Пастернаку критиками.

Ключевые слова: творчество Пастернака, революционные поэмы; советская литературная критика.

Abstract
The article is the short survey of the soviet critical work, which was dedicated to analysis of Pasternak’s poem “Year 905”. The author of the article takes into consideration in general the reviews edited soon after the poem (1927). The deformations and unequal perusals of the poem by the contemporaries of Pasternak are in the centre of the article.

Key words: Pasternak’s creative work, revolutionary poems, Soviet literary critics.

 

2 июля 1925 г. Б. Пастернак признавался в письме М. Цветаевой: «Мне живется очень трудно, и бывают времена, когда я прихожу в совершенное отчаянье. Я пишу Вам как раз в один из таких периодов»1. Отчаянье Пастернака было вполне понятным в свете постоянного и безысходного безденежья, которое переживала в это время его семья. Несвойственная поэту расчетливость, оправданная тяжелейшим материальным положением, проявилась в выборе темы для творчества. Об этом выборе Пастернак поведал в письме Я.З. Черняку, с которым в это время дружил и сотрудничал: «Я давно уже опять на мели. Подробно расскажу при личном свидании. Но с этими мелями надо попытаться покончить раз навсегда, мне хочется отбить все будки и сторожки откупных тем, дольше я терпеть не намерен. Хочу начать с 905 года»2. Поэму, задуманную с такими непоэтическими целями, Пастернак с самого начала ценил невысоко: «Я работал и работаю над поэмой о 1905 годе, − писал поэт, отвечая на анкетный вопрос. – Вернее сказать, это не поэма, а просто хроника 1905 года в стихотворной форме»3.

Однако была и другая причина, по которой Пастернак взялся за революционную тему, эта причина уже рассматривалась им, когда он в 1924 г. начинал работать над «Высокой болезнью» − поэмой, посвященной гибели лирики. В 1926 г., отвечая на анкету «Ленинградской правды», Пастернак сказал: «Вы говорите, что стихов писать не перестали, хотя их не печатают, изданных же не читают. Ценное наблюдение, хотя не оно меня убеждает в упадке поэзии − мы пишем крупные вещи, тянемся в эпос, а это определенно жанр второй руки. Стихи не заражают больше воздуха, каковы бы ни были их достоинства. Разносящей средой звучания была личность. Старая личность разрушилась, новая не сформировалась. Без резонанса лирика немыслима»4.

Поэма «905-й год» явилась попыткой эпоса более очевидной, чем «Высокая болезнь». Это было не столько тематическое, сколько родовое встраивание Пастернака в эпоху, эпос до тех пор не был сферой приложения его творческой энергии, теперь – вынужденно – стал. В 1927 г. Пастернак отчитывался: «Больше года я работал над книгой “1905 год”, которая будет состоять из отдельных эпических отрывков. Эта книга выйдет не раньше весны в ГИЗе. Я считаю, что эпос внушен временем, и потому в книге “1905 год” я перехожу от лирического мышления к эпике, хотя это очень трудно»5.

Однако по ходу работы поэма о 1905 г., задуманная как исключительно эпическое произведение, стала наполняться органичным для Пастернака лиризмом, расширяться тематически, отпочковывая дополнительные сюжетные ходы (из главы о «Потемкине» фактически вырос «Лейтенант Шмидт»). А после издания книги революционных поэм Пастернак уже смотрел на свою работу принципиально иначе. В письме К. Федину он пояснял свои задачи так: «Когда я писал 905-й год, то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки с временем. <…> Мне хотелось дать в неразрывно-сосватанном виде то, что не только поссорено у нас, но ссора чего возведена чуть ли не в главную заслугу эпохи. Мне хотелось связать то, что ославлено и осмеяно (и прирожденно дорого мне) с тем, что мне чуждо, для того, чтобы, поклоняясь своим догматам, современник был вынужден, того не замечая, принять и мои идеалы»6. Как хорошо знакомо нам, современникам советской эпохи, благородное писательское стремление – под покровом расхожей темы и революционного азарта скрыть двойное и тройное дно подтекста! Пастернак стоял у начала этого пути.

Надо заметить, что советская критика отнеслась к его эксперименту с разной глубиной прочтения и поэтому преимущественно – с энтузиазмом, на что прежде всего рассчитывал автор, создававший иллюзию перехода из разряда сомнительных и сомневающихся в разряд благонадежных. Это стремление было отмечено. Среди отзывов встречались лозунговые, носившие откровенно социальный характер. Такова характерная для времени заметка В.О. Перцова «Новый Пастернак». Целью автора было наконец-то вписать поэта-индивидуалиста, поэта-лирика, намеренно отгораживающегося от эпохи («ладонью заслонясь»), в контекст актуальной − советской поэзии: «Жизнь раскачала Пастернака. Он поворачивает сейчас под каким-то решительным углом. Смысл тончайших словесных построений Пастернака только сейчас начинает раскрываться. Его поэзия, оснащенная новой и революционной темой, начинает поступать в широкий общественный адрес. Воздержание кончается. Реальный внешний мир революции протиснулся в поэтическое сознание»7.

Какова метафора преодоленного сопротивления! Огромный внешний мир «протискивается» в узкое творческое сознание поэта – фактически рождение наоборот. Критик отдает себе отчет в том, что перед ним именно эксперимент (уж слишком странен для Пастернака его новый стиль), но характер экспериментальности остается им неразгаданным. Тот самый лиризм, который окрашивает эпические фрагменты поэмы и позволяет говорить о вечном в рамках временного, представляется критику пережитком, который Пастернаку еще предстоит преодолеть: «Так называемая “созвучная” тема переносила центр тяжести в плоскость учета воспринимающей среды. О “1905 годе” поэту нельзя было писать “для себя”. Это сырье требовало нового способа обработки. Пастернак должен был принимать в расчет аудиторию и опираться на ее текущий опыт. Он должен был воздействовать. Новая поэма приобретала значение экспериментальной работы»8. Лирическую составляющую критик разрешал оставить поэту только как костыли, без которых он, по своей немощи, не может обойтись.

Совершенно иначе звучит оценка поэмы в рецензии Н.Л. Степанова, в будущем − знаменитого исследователя В. Хлебникова, на книгу пастернаковских революционных поэм. Взгляд филолога очевидным образом побеждает социально-политический подход. Для критика очевидно, что лиризм и личностное восприятие истории – не частный прием и не пережиток прежней поэтической манеры, а главный структурный принцип поэмы: «В “905 годе” Пастернак еще стоит между лирикой и эпосом: история живет здесь биением лирического пульса, эпос оттеснен здесь интимностью, свойственной Пастернаку-лирику <…> это “лирическое” восприятие истории создало особый ракурс ее, тот “интимный пафос”, которого так недостает современным поэтам. Поэтому Пастернаку так удались автобиографические стихи о 905 году, где события эпохи пропущены сквозь личное мироощущение поэта…»9. Сравнивая «905-й год» с «Лейтенантом Шмидтом», Степанов называет первую поэму «автобиографическими стихами», оценивая ее много выше второй: «В них Пастернак достиг той “простоты”, которая явилась результатом огромной работы. Им упрощается синтаксис и сложность построения образа, ритмико-интонационную напряженность сменяет равновесие между интонацией и ритмической инерцией. Стих ориентируется на «прозаичность» и естественность интонации…»10. Степанов подбирает определение для жанра пастернаковских поэм: он называет их лирическим эпосом − в таком подходе сказывается историко-литературное освоение материала.

При всей тонкости и точности анализа Степанова стоит заметить, что и он работает только с крупными категориями – форма выражения, жанр, общая интонация, угол зрения. Однако совсем не ведется разговор о приеме, поэтических средствах, словесном выражении. Слово «простота», которое задолго до самого Пастернака Степанов применил к его поэзии, означает не совсем то, что вложит в него Пастернак «Второго рождения» − «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, // В неслыханную простоту»11. Разница прежде всего в масштабе. Пастернак, употребляя эту формулу, мыслил мелкими и при этом самыми существенными для поэта категориями: синтаксис, лексика, рифма. Но анализа поэтики советские критики сторонились…

Еще рельефнее это видно в благожелательной по отношению к Пастернаку статье В.А. Красильникова, который начинает ее с восторженного выдоха: «Наконец-то Гиз соблаговолил издать два сборника Б. Пастернака − “Две книги” (“Сестра моя жизнь” и “Темы и вариации”) и “Девятьсот пятый год”»12. Когда автор говорит о лирических книгах Пастернака, он вспоминает об особом пастернаковском словоупотреблении, об ассоциативных цепочках образов и специфических сравнениях, но как только речь заходит о «905-м годе», идеология безоговорочно побеждает поэтику. Таков материал – революционная тема чуждается мелочей: «Все зарисовки 1905 года (исключая “Детства”) написаны в жанре исторической хроники, как пересказ фактов. Поэт употребил все свое блестящее мастерство для того, чтобы страницы архивов засияли живой революцией: динамические картины восстания на “Потемкине” сменяются демонстрацией крестьянских расправ с помещиками, уличных городских баррикад и забастовок. Торжествуют мелочи − в подборе исторических черточек во всей грозной красе предстает эпоха первого массового дела, когда, казалось, “в воздух были вогнаны гвозди”»13.

Для Красильникова, так же как и для других критиков эпохи, главным вопросом остается – насколько Пастернак свой. Вопрос этот решается, конечно, на уровне мысли и темы, охвата материала, способов его типизации, имеет значение, что сказано − как сказано, не имеет значения. «Важно то, − констатирует другой критик И.Сергиевский, − что, покинув “переставшую звучать” лирику, спустившись с ее философских высот к живой исторической действительности и поднявшись до грандиозной социальной темы, он [Пастернак. – А.С.-К.] ни разу не изменил своей художественной совести, ни разу не пошел на сделку со своим поэтическим “нутром”. Важно то, что, ломая свою старую художественную систему, он сумел до конца овладеть новым, доселе таким чуждым для него материалом. Важно, наконец, что в своей борьбе за эпос он сумел подойти вплотную, встать лицом к лицу с той современностью, отголоски которой до сих пор только слышались в динамических вихревых образах его лирики»14. Другими словами ту же тему варьирует в своей статье И.С. Поступальский: «Еще не так давно Б. Пастернак пользовался репутацией исключительно лирического поэта»15, первой попыткой приближения к эпосу стала «Высокая болезнь», новые поэмы доказали, что «тяготение Б. Пастернака к большому поэтическому плану стало вполне определенным»16.

Поступальский, единственный из критиков, предпринимает робкую попытку анализа поэтики, которая заключена буквально в двух словах – он соотносит поэтические особенности «905-го года» с лирикой Пастернака, и находит безусловное сходство в сохранившейся звукописи, образности, ритмике, эвфонии. Но все эти особенности, по убеждению критика, оказывают только одно: Пастернак способен написать востребованный эпохой эпос ничуть не хуже, чем он писал устаревшую и фактически вышедшую из употребления лирику.

Стоит заметить, что советские критики 1920 гг. отнеслись к Пастернаку не просто лояльно, но чрезвычайно благожелательно. Требовать от них тонкости и изощренности в анализе текущей литературы, когда ситуация в критике фатально сместилась в сторону социального подхода, когда отношение к попутчикам все время колебалось, когда до будущего напостовского лозунга «Союзник или враг» оставался только один шаг, − не приходится. С другой стороны, очевидно, что революционные поэмы Пастернака не нашли адекватной оценки в родной среде, для которой, собственно, и были предназначены. Для советского читателя они стали, прежде всего, знаком перехода Пастернака в другой лагерь – в стан «своих», но как художественное произведение практически не были осмыслены.

Понятно, что в насквозь идеологизированной ситуации советской критики, проходившей бурный процесс формирования в 1921−1927 гг., такое осмысление было невозможно. Но в это же время существовала свободная критика русского зарубежья, для которой книга Пастернака о 1905 годе тоже стала событием. Была ли там предпринята попытка всестороннего и непредвзятого анализа его революционных поэм?

В русском зарубежье в 1920 гг. было не так-то много критиков, которые сочувствовали поэтической линии, естественным продолжением которой было творчество Пастернака. Эмиграция17 в подавляющей массе была нацелена на сохранение классической линии русской литературы и чаще всего не одобряла тенденции к «преодолению традиций». Горячее признание формального эксперимента и пропаганда новой советской поэзии, прежде всего в лице Пастернака, исходило преимущественно от евразийцев, которых в пылу полемики нередко приравнивали к большевикам. В своей новейшей книге о влиянии «Доктора Живаго» на духовные пути русской интеллигенции за границей Л.С. Флейшман пишет: «В рядах '“старой” эмиграции было немало людей, лично знавших Пастернака, свидетелей его бурного вхождения в послереволюционную русскую поэзию, знакомых с его ранним поэтическим творчеством. <...> Считая его одним из самых талантливых поэтов его поколения и признавая решающую роль в произошедшей в 1920-е годы революции поэтического языка, они осознавали непреодолимый разрыв между собой и им, сделавшим решающий выбор жизненного пути в пользу советской России…»18. Действительно, неприятие творческой манеры Пастернака в русском зарубежье зачастую до неразличимости сливалось с осознанием его пути как отступнического, с враждебным отношением к его выбору.

Показательным примером этого служит восприятие В.Ф. Ходасевичем его поэзии, к 1927-1928 гг. обретшее резко критические черты. Так, в своей рецензии 1928 г. на книгу Цветаевой «После России» Ходасевич допускает следующее высказывание: «Читая Пастернака, за него по человечеству радуешься: слава Богу, что все это так темно: если словесный туман Пастернака развеять – станет видно, что за туманом ничего или никого нет»19. Как убедительно показал Джон Малмстад в известной статье «Единство противоположностей»20, крайняя неприязнь Ходасевича к Пастернаку возникает не только в тех его высказываниях, в которых речь идет непосредственно о творчестве Пастернака, но даже опосредованно. Так, в статье, посвященной гибели Есенина, говоря о его последних стихах, Ходасевич напишет: «В соответствии с <...> правдивыми раздумиями – начинает в его стихах звучать новое для Есенина, но бесконечно родное нам: “'в смысле формального развития теперь меня тянет все больше к Пушкину”, признается он в 1925 году. <...> Перед правдивостью его новых стихов – с них сползает наносная метафорическая муть. Внутренне порвав с советской Россией, Есенин порвал и с литературными формами, в ней господствующими. Можно бы сказать, что перед смертью он душевно “эмигрировал к Пушкину”»21. «Здесь, − комментирует Малмстад, − ни слова не сказано о Пастернаке, но внимательный читатель, встречая фразы типа «чудовищный метафоризм», «метафорическая муть», должен сразу почувствовать, кто подразумевается»22. Самого Пастернака автор воспринимает как метонимию его поэтического инструментария23.

Перекос в отношении к Пастернаку оформился у Ходасевича в пылу его разворачивающейся «литературной войны» с Д.П. Святополком-Мирским, которая была также войной идеологической. Взгляды самого Мирского, как и впоследствии общая редакционная политика журнала «Версты», пропагандирующего творчество Пастернака, были глубоко чужды Ходасевичу. Как видим, зарубежье страдало тем же стремлением, что и советская критика, − Пастернак и здесь был камнем преткновения. Вопрос, свой он или чужой, оказывался не менее животрепещущим, чем на родине. В рамках этой литературно-идеологической полемики находится, однако, высоко профессиональная и затрагивающая основы пастернаковской поэтики статья В. Вейдле «Стихи и проза Пастернака», опубликованная в № 36 «Современных записок» за 1928 г.

Статья формально посвящена вышедшей осенью 1927 г. в «Госиздате» книге «905-й год», однако затрагивает она и все предшествующее творчество Пастернака: как обозначено в названии – поэзию («Сестра моя жизнь» и «Темы и вариации») и прозу («Детство Люверс» и «Воздушные пути»). Вейдле не просто высказывает свое крайне негативное мнение о Пастернаке-поэте, но и делает дотошный анализ его поэтики, учитывая ее генезис и пути развития. Начинает критик с тезиса об экспериментаторстве Пастернака, снабжая его убийственной характеристикой − «взбунтовавшийся ремесленник». Связывая начало пути Пастернака с футуризмом, автор определяет футуризм как течение, которое вознамерилось оторвать форму от содержания. Футуристы, по мнению критика, «потеряли форму как раз потому, что пожелали вытряхнуть из нея смысл и, вознамерившись превратить слово в звук, лишились самого слова»24. Надо заметить, что упрек в увлеченности футуризмом был общим местом зарубежной критики, направленной против Пастернака. Именно из футуризма выводилась излишняя приверженность поэта к стиховому и словесному фиглярству, затемняющему смысл стихотворения.

Пастернаку, пишет Вейдле, от рождения было дано «особое ощущение слова, особые приемы словосочетания, особое умение сталкивать звук и смысл. Пастернак и стал бы большим поэтом, если бы сумел оправдать эти свои дары, если бы ему было чем наполнить, напитать словесную ткань, по-новому им сотканную»25. Пастернак не подражает футуристам в их крайних опытах − в стремлении обессмыслить слово и сделать поэзию «простою, как мычание». В его стихах слово − это всегда и звук, и смысл. «Но в игре этим значением и звучанием отдельных слов зато и заключается для него все поэтическое искусство»26. Погоня за ассоциациями, техникой стиха, отсутствие единства − все это вредит общему замыслу. «Слишком скудно то, что Пастернак хочет и может сказать для того, <…> как он это говорит…»27.

Помимо бедности и безликости содержания, Вейдле отмечает многочисленные примеры некорректного словоупотребления, неправильных ударений, неверных сокращений окончаний. Обвинения в дурном знании русского языка Пастернак выслушивал с самой юности, в том числе от людей, мнением которых дорожил. Известен эпизод с вызовом на дуэль Юлиана Анисимова, употребившего в отношении Пастернака выражение «аптекарский диалект»28. Вне всякого антисемитского контекста Вейдле неожиданно совпадает с Анисимовым: «...Ему важно одно: соединить какими угодно средствами на возможно меньшем пространстве возможно большее количество разноплеменных, разнородных, разнорожденных слов. Стихотворчество для него прежде всего – смешение языков, столпотворение вавилонское»29.

Самое лучшее, что есть в поэзии и прозе Пастернака, по мнению Вейдле, − это изображение вещного мира. «Только вполне предавшись вещам, Пастернак находит для них в хаосе своего словесного запаса те самые обозначения, которые необходимы… Удаляясь с этого единственного подлинного для него пути, он теряет все…»30. А поскольку Пастернак умеет только показывать мир, то неудивительно, что у него слабы все попытки замысла, построения, единства. О поэме «905-й год» Вейдле говорит в целом снисходительно: в ней «можно найти лучшие стихи из всех, когда-либо написанных Пастернаком»31, поскольку в них содержится хоть и элементарная, основанная на воспоминании, но все-таки способная к развитию лирическая тема. В поэме «905-й год» сохраняется и природный дар поэта в описании простых обыденных вещей и событий, пластичность образов, внезапно вырастающих в своей цельности. Однако и в «905-м годе» еще много «словесной эквилибристики, ненужных фокусов, прикрывающих недостаточную наполненность души и скудость основной поэтической стихии»32. Общий вывод Вейдле относительно Пастернака как будто смягчен оценкой поэмы «905-й год»: «Некоторые строфы в последней книге Пастернака как будто говорят о том, что для него <…> возможны еще освобождение и выход».

Аналитическая статья Вейдле о творчестве Пастернака − самый значительный и внимательный отзыв на поэзию Пастернака после публикации его книги поэм. И при этом – отзыв совершенно партийный и отчасти итоговый, поскольку некоторые критические высказывания о «905-м годе» обогнали выход самой книги.

Отрывок из поэмы «905-й год» под названием «Потемкин» (в окончательной редакции «Морской мятеж») был напечатан (перепечатан из 2-го номера «Нового мира» за тот же год) в журнале «Версты» (1926. № 1). Через год в журнале «Воля России» (1927. № 2) была сделана публикация с противоречивым заглавием: «Лейтенант Шмидт» (из поэмы «1905-й год»). Она представляла собой разрозненные отрывки из «Лейтенанта Шмидта», воспринятые, однако, редакцией как цельная поэма. Таким образом, еще до выхода книги Пастернака эмигрантская критика уже могла составить себе некоторое впечатление о новых поэмах.

Одним из первых в апреле 1927 г. о них высказался Г. Адамович в своей рецензии на публикацию фрагментов из поэмы «Лейтенант Шмидт» в «Воле России». Во многих положениях рецензии наблюдаются неожиданные и почти точные совпадения «особого мнения» Адамовича с позицией Вейдле. «Стихи, − пишет рецензент, − довольно замечательны, но скорей в плоскости “интересного”, чем в плоскости “прекрасного”. Как почти всегда у Пастернака, они кажутся написанными начерно. Черновик – все творчество Пастернака»33. Подыскивая слово для определения пастернаковского таланта, Адамович как будто соревнуется с Вейдле: «чернорабочий» поэзии (ср. − «взбунтовавшийся ремесленник»).

Критик сравнивает Пастернака с Есениным и Ахматовой, которые все же стали поэтами и реализовались полностью, дарование же Пастернака наиболее напоминает Блока, который тоже довольствовался условными, плохо подобранными словами. Как и следует ожидать, Адамович проводит пушкинскую линию в русской поэзии, к которой причисляет Ходасевича, но дальше начинаются разногласия с Вейдле. Не признавая за этой линией несомненного первенства, Адамович отказывает пушкинской прекрасной ясности в исчерпывающем осмыслении мира. И решение Пастернака следовать иным путем считает скорее его неоспоримым достоинством. Однако это решение «обрекает его на долгие годы стилистических изощрений и опытов, на многолетнюю черновую работу, в которой он лично, вероятно, растворился без следа»34. Далее – обвинения в пристастии к излишнему формальному экспериментаторству, нам уже знакомые: «Импрессионизм свой он довел до крайности <...>. Звуковым ассоциациям и сцеплениям он предавался до полной потери чувств, пора бы овладеть ими <...>. Вообще пора бы понять, что в искусстве, гоняясь за стредствами, можно потерять или пропустить цель. Средства же – слова и всё словесное, цель – ум, душа, человек, сердце»35. Все эти общие соображения Адамович прямо адресует опубликованным в «Воле России» фрагментам, с сомнением относясь к заявленному редакцией объединению их в поэму.

В середине 1926 г. в газетах «Дни» и «Последние новости» появилось несколько обширных статей, направленных против журнала «Версты», с его очевидным намерением отгородиться от существующих эмигрантских течений и провозгласить свое собственное отношение к происходящим в России событиям – как политическим, так и литературным36. Естественно, в пылу журнальной полемики были задеты и авторы «Верст». 14 августа 1926 г. в парижской газете «Последние новости» с программной антиверстовской статьей выступила Зинаида Гиппиус (Антон Крайний). В частности, она коснулась недавних публикаций, среди них − отрывка из новой поэмы Пастернака «905-й год». Пытаясь возможно более нелицеприятно обобщить происходящее в современной советской литературе, З. Гиппиус останавливается на строфе, впоследствии исключенной Пастернаком из книжной редакции поэмы:

«А на деке роптали.

Приблизившись к тухнувшей стерве

И увидя,

Как кучится слизь,

Извиваясь от корч,

Доктор бряк наобум:

− Порчи нет никакой.

Это черви,

Смыть и только, −

И − кокам:

− Да перцу поболее в борщ».

«Чем же щегольнул в “Верстах” Пастернак? − издевательски спрашивает критик. − Да ничем особенно, его “достижения” известны: “Расторопный прибой сатанеет от прорвы работ”− и “свинеет от тины”. <…> Далее, конечно, о “тухнувшей стерве, где кучится слизь, извиваясь от корч, − это черви…”. Образы не молоденькие, но у новейших советских знаменитостей к ним особливое пристрастие: должно быть, старым считается буржуазно-помещичий соловей с розой, так лучше хватить подальше. И хватают: редкая страница выдается без “стерв”, “язв”, “гноев” и всего такого»37. Очевидно, что эстетическое суждение автора статьи о поэме Пастернака подчинено узкопартийным интересам. Вернее, сливается с ними в одно неразрывное целое: стилистика Пастернака отвечает, с точки зрения Гиппиус, за всю советскую поэзию.

Примерно в том же духе высказывается М.О. Цетлин. Его статья в газете «Дни», опубликованная тоже в августе 1926 г., посвящена скорее отповеди идеологическим противникам, чем литературе. Однако М. Цетлин связал провозглашенную Д.П. Святополком-Мирским устремленность «Верст» в будущее с устаревшими формами русского футуризма. Упоминание о футуризме, естественно, приводит на память имя Пастернака со всеми отрицательными коннотациями. Среди затронутых автором «верстовских» публикаций на первом месте − «Потемкин» Пастернака: «В отделе стихов есть Пастернак, непохожий на себя, снова делающий попытки повествования в стихах…»38.

Значительно более глубокая попытка анализа содержалась в статье Н. Оцупа, опубликованной уже после выхода в свет книги поэм, практически одновременно со статьей Вейдле. Его замечания тоже не выходили из давно очерченного круга: «Понимают Пастернака, вероятно, по-прежнему очень и очень немногие...»39, − писал он. Популярность Пастернака, как считает критик, не результат подлинного владения умами, а следствие повального увлечения всем новым, к которому звал футуризм. Однако, как только автор делает серьезные подступы к поэмам, − а главным информационным поводом для статьи, несомненно, была книга Пастернака, − его оценки обретают объем. Поэму «905-й год» он сдержанно числит на высоте средне хороших стихов Пастернака. «Написанная самым точным пятистопным анапестом <…>, она графически разбита на ряд одностопных, двустопных и трехстопных строчек»40, и если на глаз поэма кажется длинной, то на самом деле она втрое короче «Лейтенанта Шмидта», которого невозможно дочитать до конца.

Спектр отрицательных оценок творчества Пастернака зарубежной критикой конца 1920 гг. сводился к нескольким традиционным пунктам: затемненность смысла, повышенная метафоричность, ошибки языка. Подтекстом их было общее недовольство добровольной вовлеченностью Пастернака в революционные процессы, подспудное ощущение его чуждости. Всплеск недовольства поэтикой Пастернака непосредственно связался во времени с выходом книги «1905 год», явственно ощущается, что он своими революционными поэмами только подогрел страсти.

На противоположном, так называемом евразийском, полюсе русской зарубежной критики после выхода в свет книги поэм Пастернака тоже появилось несколько рецензий и одна развернутая критическая статья. Она принадлежала перу Д.П. Святополка-Мирского, скрупулезно отслеживающего все последние публикации Пастернака в советской России и, очевидно, явившегося инициатором перепечатки отрывка «Потемкин» из «Нового мира» в 1-ой книге «Верст» за 1926 г. Рецензируя этот номер «Нового мира», Мирский намеренно пропускает Пастернака, только в самом конце коротко вспоминая о нем: «Некоторые страницы “Нового мира” войдут в историю литературы: Борис Пастернак»41. Эта лаконичная формула впоследствии будет повторяться и варьироваться ее автором. Так, свою аналитическую статью о Пастернаке в 3-ем номере «Верст» за 1928 г. Мирский закончит следующим образом: «Все узлы до-революционной русской традиции сошлись теперь в поэте, который исходная точка всех будущих русских традиций»42. (Ср. с общим местом статей Ходасевича о Пастернаке и футуризме, где он противопоставляет «метафорическую муть» пушкинской традиции).

Возможно, эти утверждения Мирского провоцируют полемические выпады Вейдле в адрес Пастернака: талант «не мешает Пастернаку вызывать подражания, поверхностные моды, подрывать глубокие традиции», «судьбе его мы не можем придавать слишком большого сверхличного значения, да и самая судьба эта еще темна»43. Ср. с выводами знаменитой статьи Вейдле «Владислав Ходасевич» о «совершенно особом отношении, в котором находятся стихи Ходасевича ко всему прошлому русского стиха»44: «Забудут многое. Но будут помнить, как неслыханное чудо, что Россия, в такую эпоху ее истории, имела <…> поэта, в котором она жила и в котором мы жили с нею»45.

«Евразийцы», понятно, оценивают «905-й год» очень высоко, но без ожидаемой глубины. Как во враждебных критических отзывах товарищей по изгнанию или как в благожелательных статьях советских критиков, в высказываниях Святополка-Мирского превалирует «идеологический» фактор – он усиленно пропагандирует Пастернака. «905-й год», по его убеждению, − это «самая значительная вещь, написанная за последние годы в России»46. Критик, как и его советские коллеги, отмечает и положительно оценивает именно стремление Пастернака к крупной эпической форме: «После четырех книг лирических стихов <…> Б. Пастернак настойчиво пробивается в эпос»47. Мирский представляет поэму не случайным набором удачных лирических фрагментов, а единым целым, которое только и существенно в «этой могущественной поэме о Революции, с ее широким историческим захватом с величественным движением»48. Пастернак, по мнению Мирского, всегда был поэтом истории и Революции, недаром и «Сестра моя жизнь» была написана летом 1917 г. «Пастернак с исключительной непосредственностью чувствует непрерывно-разный поток времени и непрерывно-разную ткань пространства»49. В структуре «905-го года» критик особенно выделяет часть «Отцы», «с ее острым историзмом и чувством преемства»50. Как видим, дружественная эмигрантская критика высказалась более поверхностно, чем враждебная. Но и та, и другая восприняли революционные поэмы Пастернака как знаковый шаг из лирики в эпос. Впрочем, не сильно удалившись при этом от критики советской.

Едва ли не самый глубокий и созвучный Пастернаку отзыв на «905-й год» содержится не в критической статье, а в личном письме соредактора «Верст» П.П. Сувчинского автору поэмы, написанном практически сразу после выхода книги. Именно Сувчинский, как кажется, уловил тайную надежду автора и понял его цель: «Мне хотелось связать то, что ославлено и осмеяно (и прирожденно дорого мне), с тем, что мне чуждо, для того, чтобы, поклоняясь своим догматам, современник был вынужден, того не замечая, принять и мои идеалы»51.

«Целую неделю живу под знаком Вашего “1905 года”, − пишет Сувчинский. − Ваш “1905”, конечно, второй “Медный всадник”, вернее сказать, что и тут, и там выражено то, что я бы назвал русским светопреставлением. А. Блок в “Двенадцати” только метнулся к выражению того же самого, но − не осилил. Если бы Вы знали, до какой степени я сочувствую Вам в ощущении “нашего детства” и “юности наших учителей”!» И далее: «Наше и всеобщее русское созревание далось в страшных муках, но как хорошо, что мы наконец взрослые. Вы, конечно, первый взрослый поэт. <…> Вы <…>, когда обращаетесь к прошлому, <…> отражаете его с некоторой горечью настоящей зрелости и мудрости, переходящей иногда в очень глубокую иронию, но не иронию высмеивания, а сострадательного понимания»52.

Собственно, отзывы более восторженные, степени более превосходные Пастернак уже слышал в свой адрес. Но голос Сувчинского был фактически первым, явственно сообщившим Пастернаку о полном и адекватном понимании его замысла, его поэтических открытий, его эпической поэзии в целом, которая до этого письма не только его пристрастным критикам, но и самому поэту стала представляться идеологическим жупелом. Ирония судьбы состояла в том, что Сувчинский выступал не как профессиональный критик, а как частное заинтересованное лицо, однако это давало Пастернаку возможность ответить ему столь же искренне: «Сейчас мне кажется, что я остаюсь Вашим должником по вопросу о взрослости, т.е. что, принадлежи мне сейчас время хоть скромною долей, я написал бы Вам о том, каким прагматическим, осязательным и удобообсудимым содержанием я наполняю это Ваше до крайности мне близкое и много говорящее понятие»53.

 

 


  1. Письмо М.И. Цветаевой 2 июля 1925 года / Пастернак Б.Л. Полн. собр. соч.: в 11 т. М., 2003−2005. Т. 7. С. 563.
  2. Письмо Я.З.Черняку 25 июля 1925 года / Там же. С.567.
  3. Над чем работают писатели (На литературном посту. 1926. № 1) / Там же. Т. 5. С. 215.
  4. Пастернак Б.Л. Ответ на анкету «Ленинградской правды» / Там же. С. 213.
  5. Пастернак Б.Л. Писатели о себе / Там же. С. 215.
  6. Письмо К. Федину 6 декабря 1928 года / Там же. Т.8. С.268-269.
  7. Перцов В.О. Новый Пастернак // На литературном посту. 1927. № 2. С. 33.
  8. Там же. С. 36.
  9. Степанов Н.Л. Борис Пастернак. «Девятьсот пятый год»: ГИЗ. 1927. М.-Л. // Звезда. 1928. № 1. С. 145.
  10. Там же.
  11. Пастернак Б.Л. Волны / Пастернак Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 42.
  12. Красильников В.А. Борис Пастернак − «Девятьсот пятый год» // На литературном посту. Ноябрь-декабрь. 1927. № 22-23. С. 139.
  13. Там же. С. 140.
  14. Сергиевский И. Борис Пастернак. Две книги. Девятьсот пятый год (ГИЗ. 1927) // Молодая гвардия. 1928. № 2. С. 200.
  15. Поступальский И.С. Борис Пастернак. Девятьсот пятый год. (ГИЗ. М.-Л.,1927// Печать и революция. 1927. Кн. 8 (декабрь). С. 184.
  16. Там же.
  17. Мы сознаем в полной мере условность понятия «русской эмиграции» и размытость его границ и употребляем его в контексте этой статьи для обозначения тех литераторов и критиков, которые сами сознательно причисляли себя к этому сообществу в середине 1920 гг.
  18. Флейшман Л.С. Встреча русской эмиграции с «Доктором Живаго»: Борис Пастернак и «холодная война». Стэнфорд, 2009. С.28-29.
  19. Возрождение. 1928. Июнь, 19.
  20. Джон Е.Малмстад. Единство противоположностей // Литературное обозрение. 1990. № 2. С. 51−59.
  21. Ходасевич В.Ф. Парижский альбом 1 // Дни. 1926. № 1019. Май, 30. Статья была републикована в расширенном виде в журнале «Современные записки» в 1926 г., № 27.
  22. Джон Е. Малмстад. Указ. соч. С. 55.
  23. Благодарим за это остроумное замечание А. Устинова, без творческой инициативы которого эта статья, вероятно, не была бы написана.
  24. Вейдле В.В. Стихи и проза Пастернака // Современные записки. 1928. № 36. С. 460.
  25. Там же. С. 461.
  26. Там же.
  27. Там же.
  28. «Лингвистическая» дуэль: Борис Пастернак − Юлиан Анисимов / Кобринский А.А. Дуэльные истории Серебряного века: поединки поэтов как факт литературной жизни. СПб, 2007. С. 313.
  29. Там же. С. 463.
  30. Там же. С. 467
  31. Там же.
  32. Там же. С. 470.
  33. Адамович Г. Литературные беседы // Звено. 1927. № 218. Апр., 3. С. 1.
  34. Там же. С. 2.
  35. Там же.
  36. Первая из ряда подобных статей – Макеев Н. Эмигрантский снобизм // Дни. 1926. Авг., 5. С. 2-3.
  37. Антон Крайний. О «Верстах» и о прочем // Последние новости. 1926. Авг., 14. С. 3.
  38. Цетлин М.О. «Версты» // Дни. 1926. Авг., 22.
  39. Оцуп Н. Борис Пастернак // Звено. 1928. № 5. С. 260.
  40. Там же. С. 261.
  41. Версты. 1926. № 1. С. 229.
  42. Святополк-Мирский Д.П. «1905 год» Бориса Пастернака // Версты. 1928. № 3. С. 154.
  43. Вейдле В.В.Стихи и проза Пастернака. С. 470.
  44. Вейдле В.В. Владислав Ходасевич // Современные записки. 1928. № 34. С. 453.
  45. Там же. С. 469.
  46. Святополк-Мирский Д.П. (Д.Р.) Борис Пастернак. 1905 год. Рецензия // Воля России. 1928. № 1. С. 170.
  47. Там же. С. 168.
  48. Святополк-Мирский Д.П. Указ. соч. С. 150.
  49. Там же. С. 151.
  50. Там же.
  51. Письмо К. Федину 6 декабря 1928 года / Пастернак Б.Л. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 268-269.
  52. Письмо П.П. Сувчинского от 23 октября 1927 года / «Первый взрослый поэт»: Из переписки Пастернака и Сувчинского // Литературное обозрение. 1990. № 12. С. 100-101.
  53. Письмо Пастернака П.П. Сувчинскому от 31 октября 1927 года / «Первый взрослый поэт»: Из переписки Пастернака и Сувчинского // Там же. С. 101.