Languages

You are here

М.Н. Муравьев-Виленский в оценке русской консервативной и либеральной прессы второй половины XIX в.

Научные исследования: 
Авторы материалов: 

 

Ссылка для цитирования: Кругликова О.С. М.Н. Муравьев-Виленский в оценке русской консервативной и либеральной прессы второй половины XIX в. // Медиаскоп. 2019. Вып. 1. Режим доступа: http://www.mediascope.ru/2531
DOI: 10.30547/mediascope.1.2019.10

 

© Кругликова Ольга Сергеевна

кандидат филологических наук, доцент кафедры истории журналистики Санкт-Петербургского государственного университета (г. Санкт-Петербург, Россия), oskruglikova@yandex.ru

 

Аннотация

Либеральные и консервативные издания второй половины XIX в. расходились в оценке деятельности М.Н. Муравьева-Виленского. Полемика шла о реальном масштабе репрессивных мер возглавляемой им русской администрации в Северо-Западном крае в 1863−1864 гг. и о характере дальнейшей русификации региона. В статье проводится сравнительный анализ позиций, высказанных на страницах «Колокола», «Московских ведомостей» и «Русского вестника», «Русского слова» и «Русской старины».

Ключевые слова: М.Н. Муравьев-Виленский, «Колокол», «Московские ведомости», «Русский вестник», «Русское слово», «Русская старина».

 

М.Н. Муравьев-Виленский был одним из видных государственных деятелей времени Александра II, причем его репутация, как при жизни, так и в историческом ракурсе, всегда была предметом яростной полемики. Честнейший, отважный и благородный деятель своего века, мудрый государственный муж в глазах одних, он представал в глазах других кровавым сатрапом, бульдогом самодержавия, гонителем свободы. Сам характер государственной деятельности Муравьева определял это противоречие – Михаила Николаевича, как правило, назначали управлять неспокойными провинциями, где ему приходилось являть собой грозную силу имперского центра, борющегося с сепаратизмом иноэтнических окраин. И стороны конфликта определялись по их отношению не к Муравьеву лично, а к самому принципу имперской государственности. Для сторонников сильной полиэтнической империи, основанной на примате культурных традиций и политических интересов государствообразующей нации, он был героем, так как действовал в имперских интересах, а для приверженцев идеи самоопределения народов и эмансипации личности от государства сатрап Виленский был, конечно, символом абсолютного зла. Это положение всегда на самом острие актуальной политической борьбы превратило Муравьева из конкретного исторического лица с определенной биографией в символ, сформированный из мифов и стереотипов. Еще в конце XIX в. Л.А. Тихомиров писал, что «граф разделяет поныне судьбу многих крупных исторических деятелей, сила действия которых, чаруя одних, возбуждая проклятия других, как бы заслоняет у всех спокойное понимание самого её содержания»1.

 

Вехи государственной деятельности М.Н. Муравьева-Виленского

Не претендуя на полноту освещения политической биографии Муравьева-Виленского, приведем ряд необходимых фактов, определяющих её основной характер. Представитель старинного и довольно разветвленного дворянского рода, студент физико-математического факультета Московского императорского университета, организатор общества математиков, в декабре 1811 г. Муравьев поступает в военную службу, где благодаря поразительным математическим способностям, несмотря на юный возраст, сначала по особому экзамену произведен в прапорщики, затем назначен экзаменатором при Главном штабе. Участвует в войне 1812 г., получает тяжелое ранение в Бородинской битве, но, едва оправившись, в начале 1813 г. возвращается в действующую армию.

В мирное время Муравьев посвятил себя научным занятиям и преподаванию в школе колонновожатых. В это время был близок к будущим декабристам, даже принимал участие в составлении устава «Союза Благоденствия», однако, как и многие участники начального этапа декабристского движения, носившего в большей степени не политический а просветительский характер, не принял усиливавшихся антиправительственных настроений в обществе и порвал с ним, а женившись, вскоре вышел в отставку, стал помещиком и ревностно занялся сельским хозяйством (Гигин, 2005).

На государственную службу Муравьев вернулся в 1826 г., спустя год был назначен вице-губернатором в Витебск, затем Могилевским гражданским губернатором, в 1831 г. во время польского восстания принимал деятельное участие в подавлении мятежа. Затем был назначен Гродненским губернатором. В 1835 г. он на время покинул Северо-Западный край, служил в Курске и в Петербурге, в 1862 г. вышел в отставку. Однако отставка была недолгой: хорошее знание истории, культуры и специфики внутренней организации Северо-Западных губерний, а также проявленная Муравьевым жесткость и деловитость при подавлении мятежа заставили государя призвать его вновь на службу для умиротворения восстания 1863 г. В апреле 1863 г. Муравьев получил от государя приказ о назначении его военным губернатором с неограниченной властью в шести губерниях, в которых начало интенсивно распространяться восстание, начавшееся в Варшаве: Минской, Могилевской, Ковенской, Витебской, Гродненской, Виленской.

За время пребывания на посту Виленского генерал-губернатора Муравьев полностью прекратил деятельность повстанческих отрядов, привел в исполнение 128 смертных приговоров в отношении лиц, причастных к мятежу. Общая логика мер Муравьева, направленных на удержание Северо-Западного края под уверенной и стабильной властью Российской империи, сводилась к довольно нестандартной по представлениям тогдашней петербургской бюрократии схеме: имперская государственность, традиционно опиравшаяся на дворянство, в данном случае стремилась добиться лояльности низших сословий, вступая в выраженный антагонизм с дворянской элитой. Причина была в том, что сельское население Северо-Западных губерний состояло преимущественно из белорусов православного вероисповедания (которых, сообразно с представлениями середины XIX в., имперское правительство считало русскими) и литовцев, многие из которых также принадлежали к православию благодаря тому, что еще до усиления иезуитско-католического и униатского влияния в крае многие литовцы были добровольно крещены в греческую веру. Дворянское же население края было преимущественно польско-католическим. Поэтому нетрадиционно для себя сделав ставку на крестьян в ущерб помещикам, в данном случае имперская власть не ослаблялась, а усиливалась, т.к. добивалась постепенной русификации края, вытесняя из него враждебный элемент иноэтнического дворянства. В 1864 г. была проведена крестьянская реформа, отменившая временнобязанные отношения в крае, т.е., в сущности передавшая землю в собственность крестьян, что на остальной территории России произойдет только в начале XX в. (Долбилов, 2001; Хотеев, 2011); проведена раздача безземельным крестьянам и батракам земель, ранее принадлежавших мятежным помещикам − 19 февраля 1864 г. вышел указ «Об экономической независимости крестьян и юридическом равноправии их с помещиками», в результате произошло увеличение крестьянского надела одновременно со снижением податей. Эти и многие другие меры, предпринятые Муравьевым, способствовали стабилизации ситуации в крае (Сидоров, 1903). Большинство репрессий, произведенных суровым усмирителем восстания, пали также на польско-католический дворянский элемент: среди приговоренных к ссылке в Сибирь из 2304 человек 1340 – представители привилегированных классов и только 964 простолюдины2.

 

Муравьев в оценке современников: сатрап или герой?

В целом, если иметь в виду, что Муравьев был послан в Северо-Западный край, чтобы быстро подавить восстание и стабилизировать гражданское управление, его деятельность, несомненно, надо считать успешной. Но противников усиления империи, безусловно, не радовал этот успех. «Колокол» поддерживал польских повстанцев, хотя сам Герцен и считал восстание преждевременным и писал: «Для нас оно было скорее несчастьем <…> мы знали, что ничего не было готово… кровь нашу дали бы мы за то, чтобы остановить на год или на два польское восстание»3. Лондонские издания оценивали все действия русского правительства, направленные на успокоение мятежных провинций как «монгольское бесчеловечие»4 и возводили поляков в статус мучеников: «Бедная, опозоренная, обманутая Россия, темная Россия, она не знает, что делает, как не знали львы, терзающие святых мучеников перед благородной римской публикой, чьи кости хрустят у них на зубах»5.

В рубрике «Оподление православия» «Колокол» рассказывает о том, как была «унижена икона архистратига Михаила» тем фактом, что была поднесена в качестве подарка Муравьеву-вешателю. Со слов корреспондента лондонской «Таймс» Герцен рассказывает и о знаменитом историческом эпизоде, упоминающемся решительно всеми биографами Муравьева-Виленского. Икона архистратига Михаила и сопровождавший её именинный поздравительный адрес собирались по подписке, в том числе среди членов петербургского английского клуба. Князь А.А. Суворов, внук знаменитого фельдмаршала, отказался участвовать в подписке со словами «я людоедов не чествую». Это послужило поводом для едкой сатиры Тютчева6, которая в Москве и Петербурге ходила по рукам в многочисленных списках и за которую лондонская «Таймс» окрестила Тютчева «Московским Ювеналом». Герцен счел, что это стихотворение «заслуживает небольшого места в "Колоколе"», и привел его полный текст, сопроводив лишь одним комментарием: «Куда девался некогда изящный стих Тютчева?.. Куда девался талант?.. вот что значит перейти из Декабристов в… Московские Ювеналы….»7

Любопытно, что для недоброжелателей Муравьева главным объектом осмеяния и критики были традиционно не только и не столько дела его, сколько внешность. «Illustrated Times от 2 января поместил портрет Муравьева Вешателя. Перед этим портретом мы остановились в безмолвном удивлении... Это предел, это граница. Такого художественного соответствия между зверем и его наружностью мы не видали ни в статуях Бонарроти, ни в бронзах Бенвенуто Челлини, ни в клетках зоологического сада... Палач, вместо клейма, отметит своими чертами падшую часть русского общества, ту, которая рукоплещет казням как победам, и выбрала этого урода своим великим мужем... Портрет этот пусть сохранится для того, чтоб дети научились презирать тех отцов, которые в пьяном раболепьи телеграфировали любовь и сочувствие этому бесшейному бульдогу, налитому водой, этой жабе с отвислыми щеками, с полузаплывшими глазами, этому калмыку с выражением плотоядной, пересыщенной злобы, достигнувшей какой-то растительной бесчувственности...»8

Эта же особенность − крайнее внимание не к осмыслению государственной деятельности Муравьева, а к его внешности и манере поведения − позже проявит и другой публицист революционно-демократического направления, Н.Г. Чернышевский. В незаконченном романе «Пролог», который Чернышевский писал в Сибири и был впервые опубликовал за границей в 1877 г., Муравьев угадывался как прототип одного из самых негативных героев. Как замечает исследовательница Г.А. Склейнис, «на трактовку личности М.Н. Муравьева повлияли сведения, полученные Чернышевским уже на каторге. И на Кадаинском руднике, где в 1864 г. писатель начинал отбывать каторжный срок, и в Александровском заводе, где он провел четыре года (с 1867 по 1871), было много заключенных из поляков, преимущественно участников Польского восстания, испытывавших к Муравьеву жгучую ненависть» (Склейнис, 2006: 193). В романе, как и в приведенной выше заметке Герцена, нарисован и многократно повторен памфлетный, уничижительный портрет Муравьева: «…в двери ввалила… человекоподобная масса… хлопотливо работая руками… ворочаясь всем корпусом, с выпятившимся животом… с отвислыми брылами до плеч, с полуоткрытым, слюнявым ртом… с оловянными, заплывшими салом крошечными глазками», однако герой этот, нарисованный отвратительным в повседневном быту, никак не показан Чернышевским с точки зрения его государственной и общественной деятельности, поэтому оказался представлен, как скажет позднее В. Набоков, «с беспомощным отвращением» (Склейнис, 2006: 193).

В течение 1864 г. Муравьев в «Колоколе» упоминается едва ли не в каждом номере; не важно, касается ли статья происходящего в Польше или посвящена внутренним делам России − граф как бы делается универсальным символом правительственного произвола и жестокости, поэтому везде, где речь идет о решительных мерах русского правительства, оказывается упомянут Муравьев или муравьевщина. Причем нужно отметить, что Виленский генерал-губернатор на страницах «Колокола» фигурирует в непременном соседстве с редактором и издателем «Московских ведомостей» М.Н. Катковым, одним из наиболее влиятельных журналистов, который первым поддержал как назначение Муравьева в Вильно, так и его меры на этом посту. Муравьев и Катков упоминаются почти всегда подряд, через запятую: «В сущности, что за беда, если Муравьев кого-нибудь не повесит, Катков кого-нибудь помилует, кому-нибудь смирволит…»9, причем в отношении Каткова издатели «Колокола» так же резки и свободны в выражениях – чаще всего его именуют «публичным мужчиной» или «содержателем московского публичного листка».

Катков и Муравьев во время Польского восстания, действительно, оказались связаны общим взглядом на ход дел в Польше и стратегию действий русской администрации. Катков на страницах «Московских ведомостей» энергично пропагандировал меры Виленского генерал-губернатора, многократно выступая против мнения о том, что суровость Муравьева была чрезмерной: «Что бы ни говорили порицатели и хулители его действий, несомненно то, что именно благодаря его стойкости, непреклонности и энергии в этом крае не пролилось столько крови, сколько, наверное, пролилось бы при других обстоятельствах, при другом способе действий»10.

Период управления Муравьева Северо-Западным краем можно разделить на два неравнозначных этапа: на первом этапе требовалось скорое и решительное подавление мятежа, на втором – меры по стабилизации системы государственного управления и постепенной русификации края. Любопытно, что все недоброжелатели Муравьева акцентировали свое внимание на первом этапе, полностью игнорируя гораздо более плодотворный период мирного устроения края, в то время как сторонники Муравьева, и прежде всего Катков, настаивали на том, что «заслуги Муравьева состоят не только в том, что он сломил мятеж, но еще более в том, что он нанес могущественный удар коренному злу, которым страдал этот край… положил конец тому двусмысленному положению вещей, которое делало этот край ни русским, ни польским». Катков на страницах «Московских ведомостей» старался всесторонне представить ситуацию в крае: писал об открытии русских школ для народа, которых возникло при Муравьеве более 400; строительстве и реставрации православных храмов; двукратном увеличении жалования учителям и финансовой поддержке православного духовенства; улучшении положения коренного русского и литовского крестьянства; постепенной замене польского помещичьего землевладения русским за счет продажи конфискованных имений участников мятежа помещикам из центральной России. Особенно Катков выделяет важнейшую меру Муравьева, на многие годы определившую облик Северо-Западного края: «Крестьяне, которых значительное большинство принадлежит к русскому народу, приобрели теперь свои земли в полную собственность», ибо «только русский или вновь обрусевший землевладельческий класс может сделать наш Западный край прочным достоянием России»11.

К числу изданий, горячо поддерживавших Муравьева, относился и славянофильский еженедельник «День», на страницах которого И.С. Аксаков уже в январе 1864 г. писал: «козни врагов открыты, замыслы их дерзкие обнаружены, коренная русская народность, благодаря неусыпной деятельности Муравьева, законно и честно мало помалу начинает торжествовать над пришлым и наносным полонизмом и латинством»12.

Во многом стараниями Каткова, вообще завоевавшего в этот период позиции лидера общественного мнения, с чьего голоса в той или иной степени «пели» все русские газеты, деятельность графа, как и он сам, стали очень популярны в народе − его повсеместно чествовали и устраивали торжественные приемы. Такая реакция общества заставила «Колокол» с грустью констатировать, что «имя Муравьева останется выжженным на царском плече, как имя Аракчеева на плече Александра I. Разница в том, что Аракчеева ненавидела тогдашняя Россия, а Муравьева носила на руках современная»13. Впоследствии «Русский вестник» напишет, что те без малого два года, которые Муравьев был Виленским губернатором, были временем, которое прославило Муравьева, которое до такой степени было наполнено Муравьевым и его подвигом, что от него и само стало по справедливости называться «Муравьевским временем»14.

В журнальной полемике начала 1860-х гг. противостояние шло между бесцензурным заграничным «Колоколом» − единственным изданием, выступившим в поддержку Польши и позволявшим себе нападки на Муравьева, − и довольно единодушной в поддержке Виленского генерал-губернатора легальной русской печатью. Единение это не было показным, хотя было довольно кратковременным. Территориальные претензии поляков, простиравших свои требования не только на политический суверенитет своей народности, но и на отложение от Российской империи нескольких губерний с целью восстановления Польши в границах 1775 г., «от моря до моря», вызвали единодушный протест русского общества, на время позабывшего свои разногласия. Консолидации русских также много способствовало внешнеполитическое давление и бесцеремонное вмешательство во внутренние дела России европейских колониальных держав.

 

Муравьев в оценке потомков

Более разноплановая дискуссия разгорелась в русской подцензурной печати много позже, в 1880−1890-х гг., когда деятельность Муравьева осмыслялась журналистами уже как события новейшей истории, а не как детали актуальной политики. Журнал «Русская старина» в 1882 г. опубликовал записки графа Муравьева-Виленского, а в 1883 г. представил читателям серию разносторонних материалов о нем. Интересной особенностью этой публикации было то, что крайне негативный материал известного публициста Н. Берга издателями журнала был, очевидно, умышленно помещен в окружении материалов хвалебного характера. В качестве обрамления, смягчающего резкий тон статьи Берга, даны знаменитые стихи Тютчева и Вяземского, уже упоминавшиеся нами выше и к этому моменту хорошо известные русской читающей публике, а также три коротеньких исторических анекдота, повествующих о некоторых бытовых эпизодах, относящихся ко времени генерал-губернаторства Муравьева в Вильно. Анекдоты эти были сообщены в редакцию неким Анатолием Ег-вым из Одессы. Сам корреспондент утверждал, что два эпизода из трех были пересказаны ему самими участниками, а один «лицом, заслуживающим полного доверия»15, т.е. не непосредственным его участником или очевидцем. Таким образом, изложенные в них события передавались из вторых, а то и из третьих рук, что, конечно, снижало интерес к этим рассказам по причине их сомнительной достоверности. Создается впечатление, что редакции не хотелось оставлять довольно резкую по тону статью Берга без какого бы то ни было «уравновешивающего» обрамления, хотелось создать вид объективности, поставив эту публикацию в ряду других, тем самым как бы отстранившись от оценок, высказанных её автором. Не ограничившись этим, редактор М.И. Семевский предпослал публикации небольшое предисловие, в котором заявлял, что «Русская старина» еще при помещении записок Муравьева в XXXVI томе за 1882 г. выразила свой взгляд на его личность, но считает «вполне полезным дать место разнообразным о ней отзывам русских людей»16, напомнив, однако, и свое мнение о Муравьеве, уже единожды высказанное и сводившееся к тому, что многочисленные заслуги Муравьева «заставляют если не мириться ни с прошлою деятельностью графа до 1863 г, ни с его жестокостью, иногда совершенно бесполезною по отношению к тысячам отдельных лиц, – то, во всяком случае, заставляют вполне признать в нем одного из немногих русских государственных мужей, вполне ясно и определенно создавших себе программу действий в 1863 г. по отношению к Северо-Западной России и не отступивших ни на одну пядь при исполнении этой программы»17.

Опасения редакции были не напрасны: профессор Минской Духовной Академии В.А. Теплова опубликовала несколько писем читателей, обнаруженных ею в редакционном портфеле «Русской старины», хранящемся в Рукописном отделе ИРЛИ РАН. Возмущенные публикацией Берга, которую один из адресатов назвал «мерзкой», они желали восстановить справедливость по отношению к Муравьеву, поскольку, «что был западный край до его прихода и чем стал после этого – про то знают и это видели тысячи русских людей»18.

Что же было особенного в этой публикации? Отличительной чертой её была непоследовательность и парадоксальность мысли автора, который то и дело ставил себя в неловкое положение человека, самому себе противоречащего. Отчетливо прослеживалось намерение автора дискредитировать своего героя. Муравьев был назван сатрапом, человеком «самых диких свойств и самых грубых наклонностей»19, к тому же имеющим «весьма некрасивое прошедшее»20, безусловно жестоким, ибо «слова: "повесить, расстрелять" выходили у него всегда разборчивее других, как будто бы писались с особенной любовью»21. Причем одной из основных сюжетных линий публикации было постоянное сравнение Муравьева с Ф.Ф. Бергом, знаменитым генералом и последним наместником Царства Польского, принадлежавшим к одной из многочисленных ветвей обширного рода обрусевших лифляндских дворян, к которому принадлежал и сам автор. Важно отметить, что для большинства читателей разницы существенной между Бергом и Муравьевым не было – для радикально-демократического крыла оба они были в равной степени «свирепыми исполнителями дикого самовластья»22, как они названы в «Колоколе», для консервативно-монархической части общества они оба были достойными защитниками Отечества. Но публицист «Русской старины», очевидно, желал восстановить историческую справедливость относительно дальнего родственника и доказать читателям, что последний наместник Царства Польского был государственным деятелем особого образца и его отождествление с людьми типа Муравьева глубоко ошибочно. По его мнению, даже само назначение человека такой репутации, какой обладал Муравьев, на пост Виленского генерал-губернатора могло состояться потому только, что среди русских чиновников не было другого такого, как Берг: «Ведь перемена может быть устроена иначе, нежели придумано: пошлите в Литву другого графа Берга – вот и все! Для чего же тут отыскивать доктора, который вместо того, чтобы отнять деликатным скальпелем пораженный гангреною палец, возьмет топор и отхватит по локоть целую руку»23.

Странно то, что это постоянное сравнение, в котором Берг представал деликатным, тонким, умным, истинно европейским управителем края, а Муравьев олицетворял русскую государственную азиатчину своим бессмысленным зверством, в статье сопровождалось утверждением, что в результате деятельности Виленского генерал-губернатора «многие банды рассеялись сами собою, другие перешли в Царство»24. Возникает естественное недоумение: если повстанцы толпами бежали от Муравьева в Царство Польское, находившееся под управлением Берга, стало быть, они себя там чувствовали вольготнее? Значит, «деликатный скальпель» Берга вовсе не был эффективен, не отсекал зараженного пальца, а позволял распространяться гниению, раз в Царстве Польском мятежники рассчитывали найти безопасный приют. Рассказывая о том, как приняло чиновничество назначение Муравьева, автор пишет: «Враги и недоброжелатели, точнее сказать: люди характерные, которые никогда не изменялись к Муравьеву в своих чувствах и хорошо знали, что это был за человек, − поневоле притихли и попрятались»25. И снова кажется странным: что же это за «характерные» люди, которые сразу «попрятались»? Столь же своеобразной была и аргументация, на которой основаны были выводы о зверском характере Муравьева. Так, например, в качестве образчика бессмысленной жестокости генерал-губернатора Берг приводит эпизод, когда за несколько выстрелов, сделанных польскими повстанцами, скрывавшимися в лесу, по русским войскам, Муравьев приказал вырубить леса на 50 сажен по обеим сторонам от всех крупных дорог. При этом сам же автор говорит, что срубленный лес был Муравьевым подарен местным крестьянам26. Действительно ли это пример жестокости, если ответом на попытку убийства русских солдат была рубка леса с последующей передачей его нуждающемуся местному крестьянству? Другим примером свирепства графа служит казнь католического священника, уличенного в том, что он вместо проповеди читал прихожанам манифест Жонда. Муравьев не пересмотрел по ходатайству высших иерархов церкви вынесенного судом решения. Отметим тот факт, что доказанной вины священника при этом не отрицали и сами ходатаи, как – следовательно − и справедливости самого приговора. Муравьев занял отстраненную позицию чиновника, не намеренного вмешиваться в судопроизводство и отменять приговоры суда. Наряду с этими историями упомянуты и действительные образцы по-настоящему суровых мер, предпринятых Муравьевым в крае – например, переселение (но не казнь!) жителей двух деревень, в которых часто находили приют и поддержку повстанцы.

Любопытно отметить тот факт, что указанная статья Берга представляет в том числе сведения, подтверждающие ту трактовку образа Муравьева-Виленского, которую спустя много лет представит на страницах газеты «Русское слово» В.В. Розанов. Задавшись вопросом о том, был ли и впрямь жесток Виленский генерал-губернатор, Розанов сопоставляет удивившие его факты: то, что в русском обществе поразительно живуча твердая молва о жестокости Муравьева и одновременно с этим у всех, кто когда-либо служил под началом графа, «несмотря на многие годы, протекшие с этой службы, самая живая память хранилась о нем… на стене – его фотография в рамке среди самых близких и дорогих лиц… не почтение только, а какой-то тихий восторг светится в воспоминаниях»27. Не отрицая того, что «"грозный" диктатор был действительно "грозен"», что, «высланный Государем и народом отразить нападение на государство мятежных провинций, он и должен был поступить с ними как укротитель», Розанов удивляется, как удалось Муравьеву избегнуть большего числа жертв. После беседы с одним из сослуживцев Муравьева и очевидцев Виленских событий Шиповаловым Розанов приходит к выводу, что жестокость Муравьева была мифом, который расчётливо создавался им самим. Окружая каждую из немногочисленных совершаемых казней величайшею помпой, создавая вокруг неё устрашающий антураж грозных слов и жестоких шуток, Муравьев стремился навести ужас на поляков, «делал это грандиозно и шумно, так что отдавалось в самых глухих местечках края; поляки прятались и ежились, слабели и без того в небольшой своей энергии», но страх этот был «страх испуганного воображения, под которым нет почвы фактов»28.

Статья Берга в «Русской старине» в некоторой степени тоже служит иллюстрацией этой трактовки государственной деятельности Муравьева, т.к. в поисках исторических доказательств его жестокости Берг чаще всего обращается к словам самого графа: Муравьев говорит о казнях с наместником Царства Польского, он пишет письмо с угрозами польскому епископу, он вслух при гостях предлагает поскорее вздергивать тех, кто достоин веревки29 и т.д. Но все это слова, причем слова самого же генерал-губернатора, который, видимо, понимал, что для усмирения мятежного края не так важно БЫТЬ жестоким, как важно, чтобы слышали, знали и передавали из уста в уста, что ты жесток.

Не менее убедительный материал в пользу этой версии дает более ранняя публикация в «Русской старине»: в 1873 г. на страницах журнала были приведены воспоминания Рафаила Сорокина, русского офицера, квартировавшего в различных местностях Западного края в начале 1830-х гг., т.е. сразу после того, как Муравьеву довелось впервые выступить в качестве укротителя мятежа. Живые рассказы очевидцев муравьевского управления краем удивили русского офицера: многие польские паны были тогда подвергнуты аресту, но большинство после нескольких допросов были отпущены восвояси и после охотно рассказывали о своих злоключениях. Всех их Сорокин спрашивал об одном: применялись ли пытки к арестованным. И все давали один ответ: «С ними собственно ничего особенного не было во время их содержания под арестом, но что касается других, то они наверное знают, что при допросах секли розгами»30. Разрешилось это недоразумение в разговоре Сорокина с главой большого кармелитского монастыря ксендзом Панкрацием. Арестованные польские дворяне содержались вместо тюремных камер как раз в кельях этого монастыря. Муравьев строго следил за тем, чтобы к дворянам телесные наказания никогда не применялись, но доподлинно уличенных по суду за участие в мятеже представителей низших классов, по закону не освобожденных от телесных наказаний, «приговаривал к наказанию розгами, смотря по степени вины, несколькими ударами» и приказывал приводить приговор в исполнение в самом начале галереи, ведшей к кельям, где ожидали допроса заподозренные шляхтичи, чтобы звук ударов и крик были хорошо слышны арестованным. Сорокин особенно отмечает, что считает эти сведения достоверными, ибо ксендз Панкраций, «несмотря на хорошие отношения к нему Муравьева, все-таки его ненавидел»31. Сорокин приводит также интересное свидетельство одного из офицеров жандармского управления в Литве, служившего под началом Муравьева: «Он возил всегда с собою какого-то инвалидного солдата, который имел способность удивительно подделываться под голоса и крик мужчин и женщин. Вот этот инвалид бывало и бьет розгами по кожаной подушке и кричит разными голосами; а делалось так, чтобы крик доходил до арестованных, разумеется, где надо было попугать упорных для сознания… эта комическая, по его [Муравьева. − О.К.] мнению, проделка много тогда помогала на допросах»32.

Как видим, в публицистической дискуссии 1880−1890-х гг. вопрос о масштабе муравьевских репрессий в Вильне был столь же актуален, как и при его жизни. «Русское слово», рассуждая об этом вопросе, солидаризировалось с точкой зрения, когда-то высказанной Катковым, подчеркивая, что «террор не может подавляться иначе, как террором же», при этом обращая внимание на то, что мятежом был повсеместно охвачен край, население которого состояло из почти 6 000 000 человек, а для успокоения его Муравьеву понадобилось 128 казней, так что едва ли мятеж такого масштаба мог быть окончен меньшим числом жертв. Публицист «Русского слова», Полеский, расширяет традиционный набор аргументов сторонников Муравьева тем, что проводит сравнение ситуации, в которой вынужден был действовать граф, с аналогичными ситуациями в Западной Европе и обоснованно отмечает, что Европейские колониальные империи, подавляя восстания в колониях, сами не были столь гуманны, как предлагали быть русской администрации, поэтому казнили в десятки раз больше. Об этом же вопросе высказывались и кн. В.П. Мещерский на страницах «Русского вестника» и Л.А. Тихомиров в «Северном вестнике» – оба они обращали внимание на то, что жестокость мер Муравьева необходимо сопоставлять с жестокостью противостоявших государственной администрации повстанцев. Тихомиров отмечает, что «повстанческие "жандармы-вешатели" и "кинжальщики" казнили в малой мере в десять раз больше»33 (причем важно отметить, что речь в данном случае шла о мирных обывателях из числа русско-православного населения, не желавшего идти на поводу у восставшей польской шляхты). Мещерский иронизировал на этот счет: «Мы так незлопамятны, что теперь многие склонны видеть в повстанцах 1863 г. чуть ли не невинных жертв жестокой с нашей стороны расправы. Мы благодушны и великодушны. Иной до гробовой доски не в состоянии простить ничтожной личной обиды, но в отношении русской крови, изменнически пролитой, он весьма щедр»34.

В целом в 1880−1890-х гг. критические публикации о Муравьеве были единичны и тщательно завуалированы издателями, хотя интересно отметить тот факт, что при этом накал полемического пафоса публицистов-защитников Муравьева был очень высок. Это могло быть вызвано тем, что в эпоху контрреформ такие деятели, как Муравьев не могли по цензурным соображениям подвергаться открытой критике в прессе, но, очевидно, постоянно критиковались в альтернативных формах общественной коммуникации – в салонах, в переписке, в личных беседах. Поэтому защитники Муравьева в своих публикациях оспаривали не мнение конкретного журнального оппонента, которое не могло быть открыто выражено, а распространявшиеся в форме устных толков и салонных бесед «ходячие» мнения и суждения. На это указывают такие фразы, как «среди наших так называемых «либералов» Муравьев пользуется такою же [как у поляков. – О.К.] безотчетной ненавистью»35, «что бы ни говорили порицатели и хулители его действий»36, «загадочность 1863 г. доходит у многих до того…»37, и т.д., делающие подразумеваемым субъектом полемики неких абстрактных «либералов», «хулителей», «многих».

 

Выводы

Подводя итог рассмотрению журнальной полемики второй половины XIX в. о Муравьеве-Виленском, можно прийти к следующим выводам.

Во-первых, дискуссия относительно государственной деятельности графа Муравьева-Виленского в 1860-е гг. проходила между критиковавшими его нелегальными бесцензурными изданиями и солидаризировавшейся в его поддержке подцензурной печатью. Отчасти это было обусловлено действительной консолидацией русского общества, отчасти цензурными причинами. В 1880−1890-х гг. также, очевидно, по цензурным соображениям возникла парадоксальная ситуация, когда в печати доминировали статьи, проникнутые стремлением защитить Муравьева и его деятельность от нападок и критики, хотя сама критика на страницах прессы не была представлена, а бытовала, очевидно, в иных формах коммуникации.

Во-вторых, критики Муравьева писали в основном о первом периоде его управления, связанном с подавлением мятежа и казнями, масштаб которых расценивался как непомерно жестокий. Этап мирного благоустройства управляемого Муравьевым края критиками полностью игнорировался. Сторонники Муравьева акцентировали внимание не на подавлении мятежа, которое трактовали как печальную неизбежность, а на дальнейших реформах.

В-третьих, репутация Муравьева как жестокого и беспощадного карателя была отчасти создана им самим и использовалась как инструмент дальнейшей политики – грозная молва о приближающейся расправе действовала зачастую эффективнее самой расправы.

 



Примечания

  1. Тихомиров Л.А. Варшава и Вильна в 1863 г. // Воспоминания современников о Михаиле Муравьеве, графе Виленском / отв. ред. О.А. Платонов. М.: Ин-т русской цивилизации, 2014. С. 350.
  2. Там же. С. 365.
  3. Письмо Гарибальди // Колокол. 1864. № 177. С. 1455.
  4. Там же. С. 1456.
  5. Колокол. 1864. № 176. С. 1451.
  6. Тютчев Ф.И. Полное собрание сочинений и писем в шести томах. М.: ИЦ «Классика», 2003. Т. 2. С. 122.
  7. Колокол. 1864. № 176. С. 1452.
  8. Колокол. 1864. № 177. С. 1460.
  9. Колокол. 1864. № 180−181. С. 1488.
  10. Катков М.Н. Собр. соч.: в 6 т. Т. 3. Власть и террор / под ред. А.Н. Николюкина. ИНИОН РАН СПб: «Росток», 2011. С. 178.
  11. Катков М.Н. Там же. Т. 2. Русский консерватизм. С. 681.
  12. День. 1864. № 2.
  13. Колокол. 1866. № 228. С. 1861.
  14. Русский вестник. 1898. № 12. С. 302.
  15. Русская старина. 1883. Т. XXXVIII. С. 211.
  16. Там же. С. 208.
  17. Там же. С. 207−208.
  18. Теплова В.А. Граф Михаил Муравьев-Виленский (из воспоминаний и документов) // Портал «Западная Русь». Режим доступа: https://zapadrus.su/bibli/arhbib/1186-graf-mikhail-muravev-vilenskij-iz-vospominanij-i-dokumentov.html
  19. Русская старина. 1883. Т. XXXVIII. С. 226.
  20. Там же. С. 224.
  21. Там же. С. 225.
  22. Колокол.1864. № 176. С. 1451.
  23. Русская старина. 1883. Т. XXXVIII. С. 221.
  24. Там же. С. 226.
  25. Там же. С. 225.
  26. Там же. С. 227.
  27. Розанов В.В. Был ли жесток граф М. Н. Муравьев-Виленский? // Воспоминания современников о Михаиле Муравьеве, графе Виленском / отв. ред. О.А. Платонов. М.: Ин-т русской цивилизации, 2014. С. 346.
  28. Там же. С. 349.
  29. Русская старина. 1883. Т. XXXVIII. С. 226.
  30. Русская старина. 1873. № 7. С. 115.
  31. Там же. С. 117.
  32. Там же.
  33. Тихомиров Л.А. Указ. соч. С. 364.
  34. Мещерский В.П. Памяти графа Михаила Николаевича Муравьева // Русский вестник. 1898. № 11. С. 5.
  35. Полеский Г. Муравьевские годовщины // Русское слово. 1896. № 237.
  36. Катков М.Н. Указ. соч. Т. 3. Власть и террор. С. 178.
  37. Тихомиров Л.А. Указ. соч. С. 350.

 

 

Библиография

Гигин В.Ф. Оклеветанный, но не забытый (Очерк о М. Н. Муравьёве-Виленском) // Нёман: журнал. 2005. Вып. 6. С. 127−139.

Долбилов М.Д. Консервативное реформаторство М.Н. Муравьева в Литовско-Белорусском крае // Консерватизм в России и мире: прошлое и настоящее. Воронеж, 2001. Вып. 1. С. 111−129.

Сидоров А.А. Польское восстание 1863 года. Исторический очерк. СПб: Изд-во Н.П. Карбасникова, 1903.

Склейнис Г.А. М.Н. Муравьев в «Сибирском» романе Н. Чернышевского «Пролог» и в романе В. Крестовского «Две силы» // Россия и АТР. 2006. № 4. С. 191−196.

Хотеев А. Восстание 1863 года и политика «русификации». М.: Наука, 2011.